| |
Один век Андрея Цагараева
Последние годы
В 1978 году я уехал из Тирасполя
в город Львов, а в 1982-ом перебрался во Владикавказ. Раза два
или три в год, на праздники или в отпуск, я приезжал в родительский
дом, все еще ощущая его своим. За Днестром родителям выделили
полторы сотки старых садов и мама, истосковавшись по земле, устроила
там филиал Эдемского сада. Что только не росло на этом пятачке
земли. Урожай собирался несколько раз и заполнял собою, в консервированном
виде, антресоли обеих семей. Помню как мои племянники, уподобляясь
комбайну, на четвереньках проходили грядки с клубникой, какие
замечательные шашлыки делали мы там, и какую вкусную сливу собирали
осенью. Это было место приятных забот и отдыха.
Мама любила землю. Все у нее росло,
цвело, плодоносило. Я пошел в отца. Единственное мое растение
– апельсин, корявый уродец, выращенный из косточки, и тот используется
не как образ сада на подоконнике, а как носитель листьев, применяемых
мною для художественных опытов. Мама пришла бы в ужас. В ней совмещалось
очень многое - крестьянка и горожанка, образ стойкого оловянного
солдатика и романтической барышни. Когда я рассказывал ей об искусстве,
о тяжелой судьбе выдающихся художников она примеряла эти истории
на меня и плакала, переживая еще не случившиеся со мной гонения
и непонимания. Так же эмоционально она переживала и мои драматические
романы, и мое неприкаянное положение во Владикавказе. При наличии
определенного образования и среды, из нее могла получиться интересная
личность, хотя, кто знает, что она скрывала в себе, она больше
слушала. Духовно отец был проще, но такой же, как и она идеалист.
К концу жизни мама зачастила на
Кубань, посещая родственников, мечтая поменять нашу квартиру на
маленький сельский домик. Я всячески отговаривал, пугая бытовыми
трудностями. Думаю, что делал это напрасно. Возможно, в новых
сельских условиях родители прожили бы дольше. Мама предчувствовала
приближение смерти. Как-то гуляя с ней в парке я стал говорить
о дальнем будущем, на что она просто и четко ответила мне – «я
умру через два года». Примерно так и произошло. Мама была очень
больным человеком, с «букетом» болезней. При рождении у нее диагностировали
болезнь сердца, в шесть лет она перенесла знаменитый голодомор
и чудом осталась жива. Потом была какая-то не запомнившаяся мне
долгая болезнь и все это на фоне крестьянского труда и плохого
питания. На войну она ушла добровольно и то, что она рассказывала
о ней, больше напоминало фильм ужасов. После войны опять голод,
ну и жизнь с отцом явно не была курортом, поистрепав и так ее
потрепанные нервы. Мама ушла в шестьдесят три года. С ней случился
обширный инфаркт и как сказал патологоанатом – ее истершееся сердце
напоминало папиросную бумажку, разорванную и склеенную уже не
один раз. Мамы не стало 8 июля 1985 года, в ночь после моего дня
рождения. Я думаю – это не случайно.
 |
Андрей Темирович
Цагараев. Фото 1974 г. |
На той же прогулке в парке мама
поведала мне, что в одном из разговоров с ней отец вдруг признался
– что все еще вспоминает свою первую жену. Неуместность произошедшего
смягчается тем, что мама была его единственным другом и собеседником
и ему просто не с кем было поделиться своей тайной, а ей своей
обидой, на услышанное. Я жил далеко и только через время на упомянутой
прогулке у нее появилась возможность проговорить мне накопившиеся
слова обиды. Она негодовала. Жестокая глупость отца разрушала
и без того шаткий смысл ее жизни. Она давно привыкла, что живет
для других, что никому не интересна ее собственная жизнь, но в
этой жизни была хоть какая-то упорядоченность. Дети уже выросли
и заняты собой, а тот, с кем тяжело жила и как-то притерлась к
старости, оказывается, думает о другой.
По душевной организации я пошел
в отца, если что – я замыкаюсь и депрессую. Мама была другая.
Она начинала бороться за твердую почву под своими ногами. В тот
раз так и вышло. Что-то в ней щелкнуло, и она резко начала заниматься
своим оздоровлением. Стала собирать сведения о нетрадиционных
методах лечения, заниматься йогой, совершать прогулки в парке
и результат ее усилий не заставил себя ждать. Она похудела, перестала
горстями пить таблетки от своих недугов, даже вернула естественный
цвет своим уже седым волосам. Для нас с братом она исписала две
одинаковые амбарные тетради, полные советов к оздоровлению и я
неоднократно пользовался этими советами. Появившаяся энергия позволила
ей не только ездить на Кубань, но и начать процесс возвращения
на свою родину. Но все это нужно было делать намного раньше.
Последний год маминой жизни начался
с печального знака. 31 декабря она забралась на шаткую конструкцию,
чтобы повесить оконные шторы и упала, сломав руку. До Нового года
оставалось четыре часа. Пока приехала скорая, пока ее и отца отвезли
в травмпункт и наложили гипс, наступил новый год. Погода была
мерзкая – мелкий дождь и легкий мороз, то есть гололед. Обратно
стариков не отвезли, такси не вызывалось и они пошли домой пешком.
Как мне рассказывала в письме мама, они передвигались медленно,
не отрывая ног от земли, держа друг друга за руки. Домой они вернулись
только через несколько часов.
Когда я думаю о своих родителях,
я вспоминаю это их ночное возвращение в первые часы нового года.
По холодному ночному городу бредут шаркающей походкой два одиноких,
пожилых человека, полные обид друг на друга и на жизнь. Они трепетно
держатся за руки, помогая выстоять на скользком пути, а в домах,
мимо которых они проходят, веселятся люди. Если бы спросить их
по отдельности, то, вероятно, они сказали бы, что совместная жизнь
их была ошибкой, что они совершенно не подходят друг другу. Но
той ночью каждый из них был для другого единственным, самым близким
человеком в их жизни. Отец понимал это той ночью, но понять эту
простую и вечную истину нужно было намного раньше. Кто в него
бросит камень? Только не я.
Первая половина 1985 года проходила
для меня в сплошном благополучии. Я наконец-то получаю диплом
о высшем образовании, меня принимают в Союз художников, приглашают
в Дом творчества «Сенеж», выставляют мои работы на престижных
выставках, и даже когда я получил телеграмму о смерти мамы я сидел
в разгар веселого застолья. Что-то в этом есть символичное – иллюзия
благополучия и реальность драмы. Пока я добирался до Тирасполя,
сидел возле маминого гроба, и весь первый месяц без нее, слезы
выходили из меня не подчиняясь воле. Да и потом, стоило проявиться
слабому знаку с образом мамы, даже услышать песню с этим словом,
со мной случалась истерика. Мама всегда представлялась чем-то
незыблемым, постоянным и только с ее уходом я стал понимать одну
из истин нашей жизни – уникальность бескорыстной любви родителей
к детям.
Погруженный в свои переживания,
я не замечал происходившие с отцом перемены. В общении он держался
хладнокровно, но однажды быстро зайдя в его комнату, я увидел,
что он сидит на кровати, обхватив ноги руками, и тихо плачет.
Зрелище плачущего старика – страшное зрелище. Это не просто ребенок,
но ребенок, у которого уже нет сил жить. Вот тогда-то я стал приставать
к нему с расспросами о прошлом, о детстве, войне, то есть приставать,
чтобы дать ему хоть какую-то почву под ногами. И это поверхностно
помогало. По сути, только тогда мы и говорили с ним подолгу и
о разном, как отец с сыном, возможно, впервые в жизни. Грустно,
но тогда я впервые почувствовал в нем не только отца, но и близкого
себе человека, о котором сейчас могу рассказать.
Прошли месяцы. Я приехал на годовщину
мамы и дал согласие брату на объединение его и отцовской квартир,
предполагая, что в таком положении отец будет под присмотром,
меньше будет впадать в одиночество, занятый внуками, окруженный
семейной атмосферой, но все вышло наоборот. В шумном, бесцеремонном
мире моего брата, отец не только замкнулся, но и лишился привычной
жизненной тишины. Я продолжал жить в своей полуподвальной мастерской,
отвергая мысль, что отцу было бы психологически уютнее жить со
мной, чем с братом. И это была еще одна моя ошибка. Единственным
местом в мире, куда одинокий отец еще мог пойти за душевной поддержкой
- оставалась могила мамы. Туда он и пошел 5 сентября, в день ее
рождения. Стоял очень жаркий, душный день, своей накаленной атмосферой
совпавший с взволнованным состоянием отца, уже плохо понимавшего,
что ему еще делать на этой земле. Вернувшись с кладбища, он прилег
на свою кровать и больше не встал. С ним случился инсульт. Всю
левую часть его тела разбил паралич.
Я приехал, когда он еще узнавал
лица и мог сносно говорить. Мне казалось, что он выкарабкается,
и я всячески пытался поддержать его, взбодрить, плохо понимая,
что он уже не хочет жить. Через день отец уже не узнавал меня,
слабо реагируя на окружающее. Сквозь его бессвязное бормотание
прорывались военные команды – «прошу взлет», «заходим на объект»,
«сбрасываем бомбы», «есть попадание» и т.п. Он уходил из жизни,
продолжая свою войну, продолжая свой прерванный боевой полет.
Утром, в день смерти, я побрил его. Мне нравилось ухаживать за
моим старым отцом, как за большим ребенком, которого я плохо знал
и, возможно, только, только начинал понимать.
В начале первого часа ночи 11 сентября
1986 года он стал задыхаться, я даже попытался сделать ему искусственное
дыхание, но он стих, успокоился и умер. Я плакал, но не так горько
как по маме. Всегда легче встречать смерть близкого, когда проводишь
с ним его последние дни и часы. Отца похоронили рядом с мамой
и накрыли одной могильной плитой.
Послесловие
Когда я думаю, что могли бы написать
обо мне после моего ухода, то понимаю - правду написать не смогут,
так как мало что обо мне знают. Человек редко открывает себя полностью,
возможно, даже для самого себя. Мы смотримся в зеркало запоминая
определенный образ, и этот иллюзорный образ постепенно становится
нашим лицом, заслоняя того единственного, которого мы прячем глубоко
в себе, возможно, с детства.
Я попытался честно написать об отце,
все что помнил, что думал о его судьбе, перебирая факты и вымыслы
его биографии, домысливая утраченные страницы и еще раз анализируя
хорошо знакомые. Но, после всего передуманного, вряд ли могу сказать,
что понял этого человека. Он пришел в наш мир одиноким и ушел
из него таким же. И мы уйдем такими же. Единственная возможность
быть понятыми представляется нам только при жизни, но эту возможность
редко кто использует.
Отец прожил большую жизнь, но оказалось,
что вторая ее половина прошла у него как во сне. Как заколдованный,
он остановился и перестал воспринимать жизнь как поле деятельности.
Можно было бы подумать, что он познал высшую истину, стал дзен-человеком,
но он таковым не стал, пронеся свою обиду на жизнь до старости,
а там уже она сама собой ослабла, в силу разных причин. Если бы
я спросил в его последний год почему он так жил, то вероятно,
он не нашел бы разумного ответа. Так бывает. Порой, мы вынашиваем
обиду, вживаемся в нее как актеры, не замечая, что наши зрители
уже давно покинули поле жизни и играть надуманную роль уже незачем.
Странно, но мне все время кажется,
что я родился именно для того, чтобы закрыть незакрытые окна в
судьбе отца. Можно подумать, что в этом ему повезло, но ведь это
уже не его проблема, а моя, и на распутывание его судьбы уходит
моя жизнь, по странному стечению обстоятельств идущая теми же
дорогами, решающая те же проблемы. Полученный в наследство идеализм
не позволил мне принять разумные для жизни решения, бесспорно
изменившие ход моей судьбы, и в этом напоминающей судьбу отца.
И хотя наши судьбы во многом представляются зеркальными, отвечаю
я, в конце концов, только за свою.
Я не знаю, что буду вспоминать
в последние часы своей жизни – отец вспоминал войну. Оказалось,
что война была именно тем периодом, когда все имеющиеся в нем
таланты, смыслы, оказались востребованы. В том котле человеческих
страстей, в том упоении боем он был самим собой, естественным,
таким, каким должен быть в идеале, в замысле. Помните, как в «Маятнике
Фуко» Умберто Эко, герой вспоминает один день своей жизни, когда
звук горна открыл перед ним, еще мальчишкой трансцендентную реальность,
наполнил его душу невероятным счастьем бытия. Вся прожитая последующая
жизнь оказалась только суетой, но прожитый полноценно один лишь
день позволил воспринять прошедшую жизнь как удавшуюся. Так было
и с отцом. Война оказалась именно тем отрезком его жизни, когда
он не делал выбора, не стоял перед «сложными» житейскими проблемами,
а точно знал определенный судьбою смысл, цель, и в этой осознанности
своего бытия, он как эпический воин пережил высочайший духовный
подъем, своеобразное перерождение, забыть которое невозможно.
Все остальное время жизни в сравнении с войной, утрачивало свою
реальность, приобретая некую искусственность формы, в которую
отец никак не мог войти, и такое же искусственное содержания,
в которое он никак не мог поверить.
В последние часы жизни ему дано
было пережить то, что и было ее вершиной. Он вел свой самолет,
бомбил вражеский объект, уходил от прожекторов и зениток, то есть
полноценно жил. В этом последнем мистическом полете он был абсолютно
свободен, смел и дерзок. Он был героем, и с этой ее стороны его
жизнь бесспорно удалась.
|
|